Автор: Геннадий Литвинцев
Возвращение
Харбин, центр имперского рассеяния на Востоке, остался в памяти многих градом Китежем ХХ века, русской Атлантидой, ушедшей под воды истории. На моих глазах завершилось недолгое, но столь яркое существование Русской Манчжурии. Через приграничную станцию Отпор вглубь СССР уходили вагоны с русскими людьми, нашедшими после революции и Гражданской войны убежище в северном Китае. С репатриацией самой массовой зарубежной диаспоры заканчивалась история анклава, на протяжении полувека хранившего в изгнании традиции и культуру дооктябрьской России.
Предчувствие СССР
— Смотри, Михаил, ведь там, кажись, вороны летят! Живность! Так что не пропадем, в случае чего охотиться будем!
Сосед Иван Кузнецов, дядька богатырского роста и невероятной силы, перебежал на станции из своего вагона в наш, и вот они с отцом, сидя у окна друг против друга, так-то невесело шутят. Пятый или шестой день идет, как мы пересекли границу и едем по Советской стране. Смотреть не наскучит — все новое, невиданное. Позади остался Байкал. На больших станциях нас снабжают кипятком и солдатским супом. Длится и никак не кончается Сибирь. А мы и не знаем, куда нас везут, где та остановка, на которой предстоит сойти и начинать жить заново. Собрались в Союз, а что там, как там, — и сами взрослые, как мы, дети, догадываемся, знают немногим больше нашего.
— Теперь, Иван, мясо видеть будешь только по советским праздникам, — говорит отец. — Магазинов-то, наверное, вовсе нет.
— Деньги тогда для чего же? Нет, раз деньги печатают, то и торговля какая-то должна быть.
— А, помнишь, говорили, что коммунисты без денег живут? Теперь вижу, что врали.
Иван достает из кармана новенькие бумажки, разглядывает: «Смотри-ка, с Лениным!». «Привыкай!».
На приграничной станции с суровым названием Отпор (позднее ее переименовали в Дружбу) нам дали «подъемные» — помнится, по три тысячи на семью. Зато отняли все «неположенное» — иконы, книги, граммофонные пластинки. Мне до слез жалко старой Библии с благословением батюшки Алексея. Тогда же пропал и подарок нашему деду царя Николая: книгу инженера Герасимова о рудах Забайкальского края из-за царской подписи отец взять побоялся и сам сжег ее еще дома, как и многое другое — фотографии, книги, вещи, которые могли, по его мнению, доставить неприятности.
На границе эшелоны встречали «покупатели» живой силы из целинных хозяйств Сибири и Казахстана. Они ходили вдоль эшелона, заглядывали в вагоны, заговаривали — выбирали работников покрепче и помоложе. Так наш вагон в числе десяти прочих достался Глубокинскому совхозу Курганской области. Нас высадили на станции Шумиха и на разбитых грузовичках повезли в места столь глухие, что туда спустя десятилетия нелегко было добраться из-за бездорожья.
Унесённые бурей
Вихрь Гражданской войны, Великий русский исход в детстве представлялись мне сказкой, страшноватой, но и увлекательной, манящей, как и все рассказы бабушки Анастасии Мироновны. Вот по забайкальскому посёлку Борзя пылит отряд Унгерна – пыльные, дикие, заросшие всадники. Сам барон в чёрной бурке и белой папахе на вороном коне, грозит кому-то ташуром, монгольской толстой плеткой. Бесконечные обозы с беженцами, а в спину им гремит артиллерия наступавших «товарищей». Тогда и дед мой Кирик Михайлович надумал переправиться с семейством «за речку», за Аргунь, чтобы перезимовать на китайской стороне, переждать схватку. Суждено же было ему остаться в чужой земле навеки, а отцу моему «зимовать» в эмиграции почти сорок лет…
Города и станции на китайской территории, начиная с приграничной Маньчжурии, переполнились народом. Селились в наспех вырытых землянках. Поначалу не было никакого заработка. И всё же, несмотря на великий масштаб бедствия, беженцы смогли обустроиться и наладить сносную жизнь на чужбине быстрее, чем «красные» у себя у себя дома. Церковь в городе стала и благотворительной школой. Организовал её, как и многое другое, епископ Иона, которого отец молитвенно поминал до самой своей смерти. Детей там не только бесплатно учили, но и кормили, а совсем бедным давали одежду. В первый же год владыка учредил для беженцев бесплатную больницу, богадельню для безродных стариков, детский приют. В этом он опирался на солидарную помощь соотечественников, освоившихся в Китае еще задолго до революции.
Общая беда людей, лишившихся Родины и корней, не могла не истончать сословные перегородки. Отец рассказывал, как со второго класса ему наскучило ходить в церковно-приходскую школу, организованную для бедных, и он самовольно, не сказав родителям, заявился на урок в гимназию. Прервавшись, учительница спросила его, кто таков, но не прогнала, а похвалила за желание учиться, пошла и тут же выхлопотала для него у директора место в классе. Нынче у нас, думаю, такого «нахаленка» вытолкали бы из платного заведения «для успешных» безо всяких разговоров.
В отличие от европейских стран, где эмигранты уже во втором поколении заметно ассимилировались и большей частью стремились раствориться среди автохтонов, в Китае русские с местным населением почти не смешивались. А главное, продолжали себя считать подданными России, лишь временно оказавшимися за ее пределами. С японской оккупацией подобным вольностям пришел конец. На территории Маньчжурии было создано марионеточное государство Манчжоу-Го. Август 1945-го пронесся подобно грому и потоку стремительного летнего ливня. Советские самолеты в несколько заходов накрыли железнодорожные мосты и переправы. Горела станция. По ночам шоссе сотрясалось от отступающей японской техники. Показались советские танки…
По двум календарям
Советское влияние в Манчжурии стало определяющим сразу же после войны. Белогвардейские организации были распущены, пропаганда «белой идеи» запрещена. Из СССР стали поступать книги, газеты, кинофильмы. В школе учились уже по советским учебникам, вместе с тем отец Алексей продолжал просвещать нас и Законом Божьим. Жили по двум календарям. Вот я, разглядывая советский, оповещаю бабушку: «А сегодня праздник – Парижской Коммуны!». Она мне в руки свой календарь, церковный: «Какой еще коммуны, прости Господи! Сегодня мученики, прочти-ка мне их акафист». Как праздновать «Парижскую Коммуну» у нас никто не знает. И я, конечно, отправляюсь с бабушкой в церковь к вечерне помолиться святым мученикам.
Взрослые по праздникам — а отмечались у нас до самого отъезда лишь церковные, православные — гуляли широко, весело, пели старинные, сбереженные из прежней России песни и романсы, могли под шумок грянуть и «Боже, царя храни!». Однако молодежь уже знала «По долинам и по взгорьям», «Катюшу», «Широка страна моя родная». И все же в основном сохранялся уклад старорежимный. По воскресеньям и стар, и млад шли в церковь, все помнили молитвы, многие держались постов, в каждом доме в красном углу светились иконы, зажигались лампады. Одевались в большинстве тоже по старой моде — казацкой или цивильной. Да и стол в дни торжеств составлялся из блюд старинной кухни, названия многих теперь встретишь лишь в книгах. Женщины свято хранили и передавали младшим, дочерям и снохам, рецепты русского гостеприимства. Каждый праздник обставлялся особым набором яств. Пировали с размахом, большими, шумными застольями, из домов гулянья нередко выливались на улицы. Но «черного» пьянства не было, и в будни, без повода, питье не приветствовалось, да фактически и не встречалось. «Любителей» всех знали наперечет, они становились посмешищем и в какой-то степени изгоями. Трудились основательно и серьезно. И не просто «вкалывали», а умели развернуть дело, собрать капитал, обучиться необходимым профессиям, завести деловые связи с заграницей. Потому-то русская колония выделялась в море нищего тогда китайского населения относительным благополучием и порядком. Моему отцу сегодня было бы трудно, почти невозможно, поверить в то, что китайцы в чем-то смогли обойти русских, преуспеть больше их.
Со смертью Сталина и в Советском Союзе отношение к эмигрантам стало меняться, былая вражда и непримиримость потеряли остроту, зарастали быльем. В 1954 году из Москвы раздался призыв к «харбинцам» вернуться на Родину. Призыв из СССР к возвращению был воспринят по-разному. Многих отнюдь не обрадовала перспектива попасть под власть коммунистов, хлебнуть социализма, о котором, как впоследствии выяснилось, многие эмигранты имели все же достаточно верное представление. Поэтому, когда одновременно стали вербовать на выезд миссии из Канады, Австралии, Аргентины, ЮАР, заметная часть харбинцев подалась в эти страны. Мой же отец рассудил иначе: в Америку, мол, пусть богатые едут, а нам вернее вернуться в свою страну. Тем более, что советский консул на собраниях и встречах рисовал дивные картины будущей жизни в Союзе. Репатриированным гарантировались все права, бесплатное жилье, работа, учеба, материальная помощь. На жительство можно было выбрать любую область и любой город, кроме, кажется, Москвы и Ленинграда.
Мы, дети, весть об отъезде в Союз встретили с восторгом. В мечтах вставали светлые большие города, море электричества, чудеса техники. Мощь, энергия и неодолимая сила слышались за самим звукосочетанием «СССР». Китай и Харбин представлялись убогим захолустьем, задворками мира.
Карантинное житье
После нескольких часов тряского пути машина развернулась у плоских длинных бараков, похожих на китайские фанзы. Нас плотно обступили женщины и дети. Они смотрели во все глаза и угрюмо молчали. Вот тогда мне, восьмилетнему, стало вдруг страшно, и сердцем я ощутил, как далеко мы заехали от родных мест, от привычной жизни, и что не вернешься теперь туда, и жить придется среди этих непонятных людей. Взяв поданную из кузова табуретку, я понес ее к дверям, толпа передо мной испуганно расступилась. Позже «местные» признавались, что ждали в свою деревню настоящих китайцев, представлявшихся им, вероятно, в шелковых халатах, с косичками, с веерами и зонтиками в руках. Наш простецкий вид их удивил и разочаровал.
В темной сырой конуре с просвечивавшимися от худобы стенами (к зиме их потом мы сами залепили потолще глиной) предстояло прожить два года в режиме карантина: к советским порядкам надо было привыкать постепенно. В соседних бараках ютились сосланные в Сибирь после войны молдаване. И несколько цыганских семей, попавших под объявленную тогда Хрущевым кампанию приручения к оседлой жизни. Их неунывающий нрав, пенье и пляски под гитару, драки и ругань ребятишек придавали барачному житью-бытью живописный колорит табора.
Понемногу у наших костров стали появляться и местные. Поначалу они не решались близко сходиться с нами — все же люди из-за границы, под присмотром. Первыми, как всегда и бывает, осмелели и перезнакомились между собой дети, за ними их матери. На первых порах женщины молча смотрели со стороны, отказываясь переступать порог или садиться за стол. Мужики сходились быстрее. Но мужчин в селе было мало, особенно здоровых, не увечных. Из разговоров понемногу узнавалось, что и как происходило здесь до нас, какую великую беду перемогла страна всего лишь несколько лет назад, сколько горя пришло с нею почти в каждый деревенский дом. И наши собственные лишенья казались мелкими и не обидными перед испытаниями и утратами этих людей. Да сколько же всего предстояло ещё нам узнать и понять, принять в сердце, чтобы не остаться навсегда чужими, приезжими, чтобы по-настоящему, кровно соединить себя с живущими рядом, с незнакомой пока ещё, хоть и нашей, русской, землёй, свою долю с общей судьбой. Ведь только тогда могло состояться настоящее возвращение и обретение России, не той, воображаемой песенной, былинной, эмигрантской, а нынешней, здешней, советской. А давалось это не просто…
Каждое утро часу в шестом в окна барака барабанила совхозная «техничка» и выкликала жильцов, оповещая, кому на какую работу идти. Всякий день приходилось на разную. Этот стук в стекло и противный крик, вспугивающий детский сон, слышен мне до сих пор.
Отец мой умел делать, кажется, любую работу. Если взяться считать, он владел десятком-другим наиполезнейших профессий: способен был в одиночку поставить дом — хоть деревянный, хоть каменный; выложить печь; завести пашню или расплодить без числа коров и овец; своими руками выделать кожи и нашить шапок, сапог, полушубков; знал повадки диких зверей и умел лечить домашних; находить в степях и в лесу дорогу без карт и без компаса; владел на бытовом уровне китайским и монгольским; играл на гармони, а в молодости и в любительском театре; несколько лет атаманствовал, т.е. занимался земской работой. Но все это, наработанное и скопленное в той жизни, враз оказалось ненужным и бесполезным в этой, где на работу «гоняли» (так и говорилось: «Тебя куда завтра погонят? А меня вчера загнали на посевную»). Здесь невозможно было никаким уменьем, стараньем, упорством что-либо исправить, сделать по-своему, облегчить жизнь своей семье. Переселенцы как бы остались без рук, которыми ещё вчера умели столь многое. Было от чего пасть духом и занемочь. Кладбище в соседней рощице за два года сильно подросло могилами «китайцев». Когда же срок карантина подошел к концу, выжившие стали разбегаться. Первыми на разведку кинулась молодежь. Совхозное начальство тянуло с документами, не давало отпусков, запугивало — но люди разлетались, как воробьи. Еще раньше нашего за лучшей долей куда-то откочевали цыгане.
Время сравняло
Первые годы репатрианты еще держались друг за друга, соблюдали обычаи, жениться предпочитали на своих, знались, наезжали в гости. В некоторых городах Сибири и Казахстана и сегодня существуют землячества бывших харбинцев, а в Екатеринбурге, хоть и нерегулярно, даже выходит любительская газета «Русские в Китае». Но уже их дети стали забывать прежнее землячество и родство, пообтерлись и стали вполне советскими. По отцу могу судить, как менялись со временем взгляды и настроения бывших эмигрантов. «Там жить было свободней и интереснее, а здесь легче, спокойней», — говорил он под старость. В семидесятые годы его как-то разыскал и навестил двоюродный брат из Австралии, тоже бывший харбинец. «Хвалился, как они там богато живут, — рассказывал отец мне потом с неудовольствием. — А я его спрашиваю: кем же твои парни работают? Грузовики водят? Ну вот, а мои все трое институты закончили. Да и говорим здесь, слава богу, на своем языке». Спустя двадцать лет им уже трудно было понять друг друга. Их сняли со льдины, называвшейся Русской Манчжурией, и развезли на разные континенты. А сама льдина растаяла…